Так говорил Заратустра:
"Тело есть великий разум, множественность с одним сознанием, война и мир, стадо и пастух".
"Орудием твоего тела является и твой малый разум, брат мой, твой "дух", как ты его называешь, - маленькое орудие и игрушка твоего великого разума".
"Я, говоришь ты - и горд этим словом. Но больше его, - во что ты не хочешь верить, - твое тело и его великий разум: он не говорит "я", он творит "я".
"Позади твоих мыслей и чувств, брат мой, стоит могучий повелитель, неведомый мудрец, - он называется Сам. В твоем теле живет он, он - твое тело".
"В теле твоем больше разума, чем в твоей наилучшей мудрости. И кто знает, - на что именно нужна твоему телу твоя наилучшая мудрость?"
"Твое Сам смеется над твоим Я и над его гордыми прыжками".
Это "Сам", этот великий разум человека, - вот тот основной раствор, из которого кристаллизуются оценки человеком мира и жизни, мысли человеческие и суждения. Поэтому ценны и интересны не столько человеческие мысли сами по себе, сколько та душевная стихия, которая их произвела. И даже у философов. Изучая философов, нужно смотреть "на их пальцы и между строк".
"Всякая великая философия, - говорит Ницше, - представляла до сих пор самопризнание ее творца и род невольных, бессознательных мемуаров... сознательное мышление даже у философа в большей своей части ведется и направляется на определенные пути его инстинктами. И позади всякой логики и кажущейся самопроизвольности ее движения стоят оценки, точнее говоря, физиологические требования сохранения определенного рода жизни".
Объективной истины не существует. Нелепо искать объективных ценностей. "Как будто ценности скрыты в вещах, и все дело только в том, чтоб овладеть ими!" - иронизирует Ницше. Ценности вещей скрыты не в вещах, а в оценивающем их человеке. "Нет фактов, есть только интерпретации". Поскольку дело идет об оценке жизни, о выяснении ее "смысла", это, несомненно, так.
L'un t'eclaire avec son ardeur,
L'autre en toi met son deuil, Nature!
Ce qui dit а l'un: Sepulture!
Dit a l'autre: Vie et splendeur!
"Один своим горением освещает тебя, Природа, другой в тебя вкладывает свой траур. То самое, что говорит одному: "погребение!" - говорит другому: жизнь и блеск!" (Бодлер). Так не только с природою, а и с жизнью вообще. Наш ум, малый наш разум, руководствуется определенными, объективными нормами мышления, общеобязательными методами наблюдения и исследования. Почему же один человек видит погребение там, где другой видит жизнь и блеск? Потому что ценность жизни определяется не малым разумом, не логическими нормами и методами, а великим разумом "нутра", творящим человеческое "я".
Нутро одного человека - здоровое, крепкое, насквозь освещенное радостно-ярким инстинктом жизни; он жадно и безотчетно влюблен в жизнь, бодро переносит во славу ее жесточайшие удары судьбы. Такое отношение к жизни вызовет и соответственную оценку жизни. Нутро другого - больное, темное, упадочное; жизнь томит его, как плен, на всякий удар жизненного грома он в смятении вздрагивает своими издерганными нервами; он не в состоянии понять, что можно любить в этой жизни, где все только страхи и скорби. И когда человек, в соответствии с этим, строит свое жизнепонимание, - то что же? Возражать ему, опровергать его доводы, стараться убедить его?.. Какой вздор! Никакие доводы и возражения здесь недействительны. Один лишь совет можно дать таким людям:
"Вы должны не переучиваться, не переучивать, но только сказать "прости" своему собственному телу - и замолчать... Верьте, братья мои! Это - тело, которое отчаялось в теле, это - тело, которое отчаялось в земле". Так говорил Заратустра.
В одно чудесное, ласково-жаркое январское утро я стоял в зоологическом саду перед львиными клетками. Это было в Каире. Мальчик-араб в белой ермолке дразнил двух молодых львов с короткими, только еще начинавшими курчавиться гривами: сунется к клетке и потом кинется назад, и зубы яркою улыбкою сверкали на смуглом лице. Львы мягко прыгали за решеткою, бросались то в одну, то в другую сторону, не спуская глаз с мальчика; глаза горели зеленоватыми, загадочно-смеющимися огоньками, и нельзя было угадать, что сделали бы львы, если бы поднять решетку: может быть, растерзали бы мальчика, - может быть, стали бы, как котята, играть с ним.
Сверкала улыбка мальчика, сверкали задорно-веселые глаза львов. И широкою, горячею радостью сверкало солнце над огромными, ласковыми эвкалиптами с серебряными стволами. В небе непрерывно звенело вольное верещание ястребов: их здесь очень много, здесь и солнца нельзя себе представить без реющих в его сверкании могучих ястребиных крыльев; и так здесь становится понятным, почему египтяне изображали солнце в виде диска с ястребиными крыльями.
Душа была в светлом опьянении от непривычного сверкания и блеска кругом, от радостно-победительных кликов, дождем лившихся из солнечного неба. И вдруг что-то черное и тяжелое медленно вошло откуда-то в душу; тоскливо стало в ней и смутно. В соседней клетке лежал большой кордофанский лев. Скрестив передние лапы, он неподвижно смотрел перед собою мимо нас, не захватывая ничего вокруг в свой строгий, ушедший в себя взгляд. Что за глаза были у него! Проникновенные, сурово-скорбные, по-человечески думающие. И это не было обманом зрения. Чувствовалось в них не только настроение больного неволею зверя; в них чуялось подлинное человеческое знание, мудрость, претворяющая настроение в выводы. Да, этот зверь что-то познал, познал какую-то сокровеннейшую правду жизни. И я чувствовал себя перед ним мелким, легкомысленным, и неловко становилось за то бездумное ликование, которое сверкало кругом.